– Пускай, коли судьбе угодно, задавит нас чижелая тюремная стена, все до единого под ней поляжем, но и там, за решетками, нашим бедолагам легче будет умирать.
– С нами дух наш и судьба наша, – сказал Александр, любивший пышность выражений.
Фенька глядела на него, не спуская глаз, и вспоминала множество рассказов о подвигах его, о его налетах и удачах.
У кухни в розлив обеда заспанный писарек выкричал:
ПРИКАЗ
ПО КРАСНО-ЗЕЛЕНОМУ ПАРТИЗАНСКОМУ ОТРЯДУ
По случаю секретного отъезда моего в неизвестном направлении своим заместителем по части строевой на короткий двухдневный срок назначаю Григория Тяптю, а комиссаром – вновь прибывшую товарища женщину, строго приказываю не волноваться, хотя она и женщина. Пункт второй: за недостойное поведение, то есть грабеж и бандитизм, припаять по двадцати горячих товарищу Павлюку и Сусликову Дениске из первой роты. Долой!.. Да здравствует! Подлинное, хотя и без печати, но вернее верного. Ура!
Обеденная очередь рванула:
– Урра-а!..
И отобедавшая музыкантская команда облизала ложку, вытерла сальный рот и с небольшим опозданием тоже уракнула.
В полутемной землянке Савчук, старой службы солдат, рылся в куче погон:
– Одна полоска, четыре звездочки – штабс-капитан… Гладкий, две полоски – полковник… Это ты затверди накрепко.
Александр примерял погоны и рассказывал:
– На неделе случилось у нас происшествие. Жучок из второй роты разжился где-то сармачком… И в карточки, верно, подлец, играть не умел: в одну ночь всю роту раздел, разул. Утром хватились, нет Жучка. Слышим, в городе гуляет наш Жучок. И не духовой ли парнишка? Ну, торчал бы где в подпольном укрытии, так нет, форснуть надо: бабу на коленки, гармонь в зубы, лихача за уши – пошел… Проходит день, два, чу – попался наш мосол. Три дня его пороли, пороли да посаливали. Сдался, собачья отрава, на двести пятнадцатом шомполе сдался. Есть у нас в лягавке свой человек, известил. Пришлось тогда лагерь менять, связь тасовать – канительное дело.
Уписывала Фенька жареную баранину за обе щеки, слушала во все уши.
Александр продолжал:
– Ты насчет дисциплинки спрашиваешь… Дисциплина, она что ж, она на пользу, дороже правой руки… На голод, холод – терпеж, в бою – стой, не устоишь – знай свою прекрасную участь. А только, если ты хочешь знать по совести, в нашем деле эта самая дисциплина девятый гвоздь в подметке… Жми, жги, вари, и вся недолга́… Приглядись, во второй роте черноморцы есть. Одичали в горах, по году и больше живого человека не видят, говорить разучились. На днях решил за разбой проучить двоих. Не ложатся под плети. Виноваты, говорят, расстреляй. И фасонны были ребята, а пришлось свалить… Звери, ухо к уху. А за Гришкой поглядывай – хлюст малый, давно бы его в земельный совет отправить, да нужный он человек.
В погоны зашифровался Александр и ускакал с Савчуком в город.
Плыла ночь.
На гребне перевала мерзли посты.
Лил лют норд-ост.
Лагерь в кострах. К кострам сползались, лохматые, угрюмые, солому волокли, сушились, выжаривали исподнее, кашеваров вздушивали, ладили на сошки закопченные котелки, жаловались новой комиссарше:
– Эх, товарищ, да ах, товарищ…
– Запаршивели хуже собак.
– Я в бане с Миколы зимнего не был, шкура-то уж так зудит, так зудит…
– Горюшко-головушка.
– Слушок, будто красны недалече? А?
– Э-эх!
– Как теперь рассудить, должон нам Совет жалованье солдатское выдать? По году да по два тут кусты считаем, и ниоткуда ни в зуб толкни!
– Сырость, ремонтизм корежит.
– Так корежит, не приведи бог… Где-нибудь в Архангельске дождь, а тебя уж в крендель гнет.
– Кусты считаем, казаков шибко тревожим и дожидаемся товарищей, так продолжается наша нехитрая солдатская жизнь.
Вилась Фенька в мужиках, как огонь в стружках.
От костра к костру провожали Феньку глаза ленивые, как сытые вши:
– Заводная…
– Кусаная…
– Королек…
На широкой рогоже завхоз тяпал коровью тушу. Тут же из неостывшей шкуры зеленцы выкраивали постолы.
Илько с Гришкой корешки.
Валялся Гришка на каменной плите, перед самым огнем, из половинки сырой картошки печать вырезал: от скуки, понятно. На пальцах у него колечки камушками сверкали, которы и без камушков. Пыхтел, сопел Гришка, ровно воз вез. Любовался печатью, углем ее натер, на ладонь пришлепнул – фармазонная печать, явственная. Бросил ее Гришка в огонь и заунывно песенку блатную затянул:
Приходи ты на бан, я там буду
Любоваться твоей красотой.
И по ширме шарашить я буду.
Забараблю кудлячке покой.
На Тришкиной груди три банта: красный, зеленый, черный. Шикозные банты, а Илько смеется, в корешка глаз штопором:
– Что это за лименация?
Разгладил Гришка банты, разъяснил:
– Красный – свет новой жизни, заря революции… Зеленый – по службе… Черный – травур по капиталу… Уууу, ччч.
В солому зарылся Гришка и захрапел.
А Илько потянуло к большому костру: в его свете моталась рыжая косматая башка комиссарши.
В кругу слушателей, на подтаявших кочках, подложив под себя скатку, сидел первый в отряде пулеметчик Трофим Кулик, крутил обкуренный солдатский ус и негромко, с журчащей грустью, рассказывал:
– Шутка ли сказать, на действительной семь годочков отбарабанил да в плену три – богато рученьками, ноженьками помахал, богато поту утер. Ворочаюсь до дому – сидит в хате слепая матка, смерти дожидается. На дворе ни курчонка, ни собаки. Сарай упал, все криво, косо, не как у людей. Батька красные зарубали, брательник с таманцами отступил, дядья родные Денике служат, вот ты, бисова душа, и разберись, кто прав. Махнул я рукой: помогай, кажу, боже и нашим и вашим, только меня не троньте…