– Гарно…
– Гарно, да не дуже…
– Так и так – яма, стой прямо, упал – пропал.
– …не поддался я печали, за работу схватился. Потрудился с годик, опнулся малость, лошаденку огоревал; хозяйство мало-мало скопировал… А ну, посудите, люди добрые, какое без бабы хозяйство. Кругом один, кругом сирота… Удумал я жениться, как ни крутись, а жениться не миновать. Подвернулась на глаза девка подходящая. Марькой звали ту девку… Обкрутились мы с ней. Веселая моя Марька, белая, ноздристая да чернобровая – глядеть на нее, сердце не нарадуется, – а по дому лучше старухи…
Трофим задумался, тяжело вздохнул, ровно тяжелую воду разгреб руками.
– Эхе-хе, братушки, лихое нонче времечко, нету счастья человеку.
– Живем – как по вострому ножу ходим, – подсказал кто-то.
– Было времечко, ела коза семечко…
Зажмурился Трофим, голову свесил. Неторопливо отстегнул от пояса кисет, раскурил трубку и ну досказывать:
– Приказ-указ – мобилизация. Оборвалось наше с Марькой счастье… Воевать идти ни оно…
– Жива душа калачика чает.
– Кому божий свет не мил?
– Кругом плач, кругом терзанье…
– …набралось нас, годков, десятка с два, понадевали по-за плечи мешки с хлебом, в хмеречь посунулись… Смастерили себе шалашики, дубинки покрепче вырубили. Неделю-другую сидим в лесу, как сычи, свету белого боимся. Глядь, бегут наши старики с плачем, с воем: нагрянул в станицу каратель с отрядом, князь Трубецкой; дезертиров ловят, скотину режут, над девками, бабами издеваются…
– Бабам за войну досталось, от каждой власти бабам слезы – тот придет, гусей давит, тот овцу со двора тащит, а иной ухач прямо под юбку лезет.
– Солдату больше и взять негде.
– Не́ видя бог пошлет.
– …устроили мы военный совет. Видим, петель много, а конец один – порешить гадов. Сказать пустяк, а доткнись до дела, обожгешься. Народу у нас орда, да у каждого глотка-то в тридцать три диаметра. Обсуждали, обсуждали, так и бросили. Чего тут обсуждать?.. Пошла-поехала. Чуть зорька – стучимся в станицу, – как дела? Так и так, князь, его сиятельство, к молдаванам уехамши, в станице гарнизон оставил… Ладно… Врываемся в станичное правление с дубинками, с ружьишками, кричим всячину, у кого сколько голосу хватит… Раскатили мы гарнизону семьдесят душ, бежим по домам… Плач стеной: там сожгли, там ограбили, там истязали. Марьку свою чуть нашел… Забилась в подпечек, плачет, смеется, а не вылазит… Маню ее, зову: «Дурочка, Христос с тобой, очкнись». Насилу вытащил и… не узнал… Осунулась, пожухлела, голова трясется, в кулаке зажала человечье ухо откушенное… Помяли ее, гады, а она на сносях первым брюхом ходила. Горюй не горюй, так, видно, греху быть. Стонать-плакать не время, слышим, назад каратель идет, опять нам в лес подаваться. Посадились мы на коней… И увяжись за мной Марька. Никак не хочет дома оставаться. И упрашивал ее, и умаливал – не останусь да не останусь, – а у нас меж собой нерушимый уговор был, чтобы бабой в отряде и не пахло. Што тут делать? С версту от станицы умотали, а Марька все бежит около меня, за стремя чепляется. Осерчал я тут крепко, и товарищей стыдно, не стерпя сердца, хлестнул Марьку плетью:
– Вернись!
– Не вернусь, любезный ты мой Трофимушка!
– Вернись, осержусь!
– Нет, супруг ты мой драгоценный, не можно мне вернуться.
– Вернись, скаженная! – закричал я, как бешеный.
– Ой, смертынька моя, убей, не вернусь!
Заморозил я сердце, сорвал с плеча винтовку…
трах
и ускакал товарищей догонять.
Сдернул шапку Трофим, и еще ниже свесилась его седая, ровно мукой обсыпанная, голова.
– Суди тебя бог.
– Эхе-хе…
– Вот она, жизня наша!
По обветренным лицам тенью пробежал ветер.
Перезябшие часовые с черных ветровых гор сползли к кострам.
Скрюченные руки – рукав в рукав. На башлыках снег. На прикладах снег настыл коркой. Продрогшие, сиплые голоса:
– Собаки, што ль?
– Где же начальники?
– Шутки плохие.
– До кишок смерзлись.
– Винца бы.
– Полсуток без смены.
У костра молча пораздвинулись.
Стуча зубами, подсели к огню. Из непослушных рук рвалась обмотка. Поведенная коробом шинель смерзлась с гимнастеркой.
Потом помалу глотки оттаяли, огонь заострил глаза.
Фенька растолкала Гришку:
– Давай наряд караула!
Спросонья помычал, поурчал Гришка. Сунул лапу за голенищу, – за голенищей у него хранилась вся походная канцелярия.
– Скорей возись! – нетерпеливо крикнула она, слыша за собой разрывы ругани.
Протер Гришка глаза: Фенька…
– Хмы… – запахнулся в шинель и отвернулся. – Ни яких каравулов не треба.
– Дай ротные списки.
– Кыш.
– Ну?
– Отчепись, стерво!
Приподнялся Гришка, накинул в костер сучков, вытянул из пазухи кисет и плюнул с присвистом.
– Это видала? – и показал.
Кто-то заливисто заржал.
Гришка принялся ругаться:
– Я начальник, а ты гадина, говядина, смердячий пуп… Ууу, ччч, кх…
Кругом молчали.
Сырые сучки постреливали. Пахнул дым. Фенька закашлялась, отвернулась от огня и спокойно сказала:
– Овечья ж… ты, а не начальник. Понял? Караулы выставить необходимо. Давай наряд. Чья очередь?
Андрюшка Щерба лупил печеную картошку, поддюкнул Андрюшка:
– Какая тут очередь… Послать вон его почетную банду… Нехай промнутся… Вечно в землянке спят да спирт жрут.
Две-три вылуженные простудой глотки поддакнули.
Тут какое дело? Увивалось вокруг Гришки с десяток своих ребят: «почетный конвой». Сыты-пьяны, в работы ни ногой. Коняги под ними – поискать надо. Гришка за конвойцев горой. В караул – ни в какую.