– Новости есть?
– По фронту – гоним… На днях исполком ждем… Пока мне поручено вербовать инструкторов и агитаторов… Ефимчик, родненький, думаю, ты не откажешься в деревню махнуть?
– В какую, к черту, деревню?
– Ну, объедешь волость, другую, агитнешь по выборам в сельсоветы… Так мало своих людей… Я на тебя рассчитываю.
– Я бы не прочь, но…
– Не беспокойся, инструкциями наградим.
– Я не о том, – оборвал строку, – я буду так скучать… Пламенный вихрь испепелит меня…
– Подай в партком заявление, не могу, мол, ехать – влюблен… Кстати, с завтрашнего дня объявляется партийная неделя, вербовка новых членов… Надеюсь, ты… – Она замялась.
– О да, да! – подхватил он. – В душе я всегда чувствовал себя коммунистом, хотя в партийных программах плохо разбираюсь… Ну, да это пустяки. За тобой, голубка, я готов пойти и в рай и в ад… Послушай вот.
Бойко прочитал воззвание.
Гильда расподдала вовсю: много эсеровской фразеологии – «сермяжное крестьянство», «свободный народ»; много непонятных для деревни слов; указала места, на которые нужно упереть; подсказала несколько лозунгов и, свернувшись в кожаном кресле калачиком, покатилась в сон, словно в яму, полную черного пуха.
Ефим начисто переписал воззвание, швырнул карандаш и на цыпочках – к креслу. Крупно выписанные, пухлые губы тихонько окунул в ее русые волосы…
– О, моя радостная песнь, жидким пламенем поцелуев я налью твою душу до краев, через края…
По коридору загремели мерзлые копыта, в дверь – по-деловому, кулаком:
– Эй… Барышня-латышка тут проживают?.. На собранье!
– Фу, черт… Ти-ше.
В дверь – папаха, усы:
– Барышня-латышка?.. В бахрушинский дом на профсоюзное собранье… Целый час ищу, наказанье господне.
Заборы ломились под тяжестью приказов: «На военном положении… впредь… строго… пьянство… грабежи… виновные… на основании… вплоть до расстрела». Дольше других задерживало воззвание: «Товарищи и граждане, наш уезд – одна трудовая семья. У нас общие интересы. Мечта сбылась! Все в коммуну!» Воззвание было отпечатано в ста тысячах экземпляров и разослано, как на то последовало из губернии разъяснение, «по печальному недоразумению».
У клюквинских жителей, никогда не отличавшихся особой отвагой, от приказов и подобных воззваний голова шла каруселью. Зять не узнавал шурина, свекровь – невестку, сват – брата. Подозрительно озираясь друг на друга, торопливо расползались обыватели по своим берлогам.
Единственный в городе автомобиль круглые сутки считал ухабы: комендант, ревком, чека, вокзал, телеграф, ревком, чека… На Сенной площади митинг подвод. За город гужом тянулись воза с лесом, железом, коровьими тушами, буханками мерзлого хлеба, – об эти солдатские булки топоры зубрились, – хлопали кнуты и ругань, пересобаченные лошаденки в нитку вытягивались. На речке Говнюшке поднимали уроненный белыми мост.
Торжественно, в потоке музыки прибыл исполком старого состава. Ревком передал исполкому «всю полноту власти».
Машина заработала на полный ход.
Со двора на двор пошли комиссии по реквизициям, конфискациям, обследованию, учету, регистрации, с переписью, обысками и розысками. Спешно переименовывались улицы: Бондарная – Коммунистическая, Торговая – Красноармейская, Обжорный ряд – Советский. Вшивую площадь и ту припочли, – сроду на ней галахи в орлянку резались, вшей на солнышке били, – площадь Парижской коммуны. Заведующий отделом управления, вчерашний телеграфист Пеньтюшкин, большой был искусник на такие штуки. Полуюноша, полупоэт, он всегда изнывал от желания творить: то подавал в чека феерический проект о поголовном уничтожении белогвардейцев во всероссийском масштабе в трехдневный срок; то на заседании исполкома предлагал устроить неделю повального обыска, дабы изъять у обывателей излишки продуктов, мануфактуры, обуви; то представлял в совнархоз проект постройки гигантского кирпичного завода; то посылал в губернский город донос на местного комиссара здравоохранения, который, по слухам, и т. д. Даже самые глухие и жителями забитые переулки – Заплатанный и Песочный – были переименованы в Дарьяльский и Демократический. В последнее время Пеньтюшкин, недосыпая ночей, лихорадочно разрабатывал проект о новых революционных фамилиях, которыми и думал в первую очередь наградить красноармейцев, рабочих и советских служащих. Он всегда боялся, чтобы кто-нибудь не перехватил его идей, и чрезвычайно неохотно посвящал в свои планы даже друзей.
Облезлые фасады купеческих магазинов лихо перечеркнули красные вывески:РАСПРЕДЕЛИТЕЛЬ № 1
СКЛАД СНАБАРМА
РАЙРЫБА
На главных перекрестках, ровно столбы, вросли в землю милицейские. Большаком и проселками, дымя морозной пылью, как на пожар, поскакали инструктора, сотрудники, чекисты, нарядчики, курьеры, продовольственники и бравая уездная милиция. Начальник милиции Зыков рапортовал отделу управления: «Всецело соблюдая нравственную сторону вверенных мне милиционеров и дабы привить им воспитательные качества, специальным приказом я отменил пагубную привычку к матерщине». Пеньтюшкин похвалил его.
Ночами бежали из города с возами скарба люди, обиженные революцией, почему-либо не успевшие отступить с чехами. В деревне они надеялись укрыться от гроз и бурь. Двинулся в глубь уезда, с документами народного учителя, и колчаковской армии поручик эсер Борис Павлович Казанцев, оставленный своей организацией для подрывной работы в советском тылу.
Прифронтовая полоса, в городе две власти – гражданская и военная. Исполком как исполком. Начальник гарнизона офицер Глубоковский усат, багров, рычащ. На семейных вечеринках лихой танцор широчайшими малиновыми галифе разметал дорогу к сердцам красавиц. Никто так – с ветерком – не умел проехать по городу на казенной паре, и не кто иной, а он, Глубоковский, на зависть Пеньтюшкину придумал танец «За власть Советов» и хорошим знакомым по секрету сообщал, что разучивает новый вальс «Слава Красной Армии».
Приезжие мужики спозаранок набивались в исполкомовский коридор, разглядывали приказы по стенкам, тихонько, будто в церкви, разговаривали и следили пол лаптями. Звякая ключами, отхаркиваясь руганью, приходил дворник Адя-Бадя:
– Что не с полночи пришли, дьяволы косолапые… Вишь, наследили, медведи.
– Не лайся, старик, мы не за чем-нибудь, мы по казенному делу.
– Иди, иди, не огрызайся! – и метлой выгонял мужиков.
С пожарной каланчи на город падало десять дребезжащих ударов… Исполком наполнялся гулом голосов, треском телефонных звонков и болтовней машинок. Мужики лазили с этажа на этаж, из отдела в отдел, из комнаты в комнату. На мужиков, как кошки, фыркали барышни; секретари щупали тощие мужичьи карманы; величественные завы восседали на инструкциях, схемах и проектах, в которые, по самым точным расчетам, изъязвленная жизнь должна была войти, как нога в лакированный сапог.
В красном зале, тесно заставленном свезенными сюда со всего города пальмами, расширенный пленум совнархоза знакомился с докладом Сапункова о состоянии уездной промышленности.
Не так давно Сапунков, – одна кудря стоила рубля, а всего и за сотню не укупишь, – краснощекий молодец, красовался за прилавком пшеничника, купца Дудкина. Парень не дурак, услужливый и почтительный, до хозяйской копейки старательный, не чня другим, про которых говорилось: «Приказчик гривну хозяину в ящик, полтинник за голенищу». По узким тропам хозяйского доверия он упорно пробирался в душеприказчики, помаленьку сбрасывая с себя азиатчину, поддевку и плисовые шаровары променял на куцый пиджак с сиреневым галстуком и разговором обзавелся обходительным. Дудкин откупил его от солдатчины, обласкал, пустил в свой дом и прочил поженить на прокисшей в девках старшей дочке Аксинье. Так бы оно, пожалуй, и было, но подоспела революция и вышибла у старика Дудкина из рук сразу всех козырей. А умному человеку и при революции жить можно. За полгода купцов приказчик перебывал в эсерах, анархистах, максималистах и перед Октябрем переметнулся к большевикам. Большевиков в Клюквине насчитывалось худой десяток, да и то половина из них были неустойчивые или малоподготовленные и на какой-нибудь иезуитский вопрос противников вроде: «Скоро ли в Германии наступит революция, если заключ