На площади закипал митинг.
С исполкомовского балкона Капустин кричал в буран, будто спорил с ним:
– Волга – наша! Завтра нашими будут Урал, Украина, Сибирь! Генералы, купцы, фабриканты и всякие мелкие твари, сосущие соки трудового народа, – где они?.. Тю-тю… Все вихрем поразметало, огнем пожгло! К Колчаку побежали за белыми булками, за маслеными пирогами…
Передние колыхнулись в хохоте:
– У них с нашего-то хлеба брюхо лупится…
– Ваша благородия, хо-хо…
По всей площади густой рябью потянул гогот.
Спешившиеся партизаны топтались на мерзлых кочках, вполголоса расспрашивали о том о сем, рассказывали о последних боях под Симбирском и Самарой, слушали Капустина.
– Востроголовый мужик…
– Ну-у?
– Пра. А в бою жеще нет. «Ура» – и вперед!
– Капустин худого не попустит…
Ребром ладони Капустин рубил встречный ветер, глазами вязал толпу и громко говорил:
– Революция, свобода, власть… Заварили кашу, надо доваривать! Замахнулись – надо бить! Врагов у нас – большие тыщи!
С севера, из рукавов лесных дорог, сыпались обозы со штабами, ранеными. С далеких Уральских гор задирала сиверка. Остро посвистывал жгучий, как крапива, ветер. Хмурь тушила день, садилось солнце на корень.
Ночью покой притихшего городка охраняли патрули – кованым шагом они гулко били в мерзлые доски тротуаров, от скуки постреливали в далекое звездное небо. На базарной площади, на стыке трех больших улиц, пылал костер. Сонные дряблые лица огонь наливал дурной кровью. Вяло вязались солдатские разговоры, по кругу из рук в руки переходила махорочная закурка.
Ржавыми гвоздями визжала обдираемая обшивка лабазная.
– Накинь, Петров, накинь, разгони тоску.
Петров крошил в костер трухлявые доски, переливчато с захлебом чихал, припав на корточки, вертел закурку из сорванного с забора приказа, затягивался и начинал:
– В некотором царстве, в некотором государстве жил-был поп. Было у него ни мало ни много – восемь дочек. Нагуляные девки, пшеничный кусок. Поп возьми да и найми себе работника Чеголду. Ладно, и вот, в однажное время…
Сказка тонула в чугунном гоготе простуженных глоток.
Темнота ночи редела. Старый солдат Онуфрий бодро отбивал часы на каланче. Обтянутый серыми заборами город закипал с краев. Чуть светок, слободка на ногах. У колодцев бабы гремели ведрами. Мычал гудок в депо, откликался жиденький и дребезжащий с лесопилки, дружно подхватывали мельничные и мощным ревом вспугивали дрему утра. Ежась от свежего ветерка, торопливо шагали рабочие с узелками и мешочками, перекидываясь шутками и незлой руганью.
Бок о бок с макаронной фабрикой, в тяжелом доме купца Савватея Гречихина под утро кончалось заседание ревкома. Гильда протоколировала: охрана революционного порядка… национализация и учет предприятий… пособия семьям погибших партизан.
В угловой комнате лохматый сынушка купца Гречихина, Ефим Савватеич, строчил воззвание к трудящимся Клюквинского уезда – искры из-под карандаша летели.
Ефим – художник и артист. Смолоду на чужой стороне скитался, громовое отцово проклятие на шее носил. Революция подсекла старика под корень: два магазина отобрали, маслобойку, рысака Голубчика среди бела дня со двора увели, родовые дедовы сундуки растрясли. С горя удавился старик. Погребали его по кулугурскому обычаю, на дому, с гнусавым многоголосым пением кулугурских попов. Вскоре откуда-то из теплых краев явился и Ефим с клетчатым чемоданом на горбу: по родным местам стосковался, по сытному ржаному хлебу, по говяжьим – с мозговой костью и мучной подболткой – щам, кои варить по-настоящему только на Волге и умеют. Мотал уцелевшие отцовы дохи и столовое серебро, мазал картины, ходил на охоту. Переворот, чехи, мобилизация. На войну Ефима не манило. Перешел на положение дезертира и перебрался на жительство на городскую окраину, к старому отцову приказчику Илье Ильичу Хальзову. Скучно жил. От скуки однажды и на собранье приказчичье пошел. Там познакомился с Гильдой. Потом они встретились еще раза два в городском саду, и любовь накрыла их своим блистающим крылом. Гильда работала в подполье. Он не знал этого и немало дивился ее занятости и постоянной беготне по домишкам рабочей слободки.
– Что у тебя, родни в городе много? – спрашивал он.
– Да, – смеялась она, – много родных.
– Чудеса… Ты сама-то ведь, кажется, из Риги?
– Молчи, дружок. Потом узнаешь.
Вся подобранная и свернутая, как аккуратная лошадь, она удивляла его своей замкнутостью. Энтузиазм молодости был запрятан в ней, как огонь в кремне. И стриженую русую головку, и строгий смуглый профиль, и точеную фигуру – всю ее любил Ефим. А в Гильде мерцала память о рижской гимназии, о большом немецком театре, о прочитанных романах… Ефим – художник, артист, поэт, и талант его, верилось ей, так же широк, как широки его плечи. Как не любить Ефима?..
Близились дни победы. Однажды, в звонкую осеннюю ночь, взявшись за руки, они до рассвету гуляли по саду, и Гильда, желая сказать ему что-нибудь очень хорошее, вдруг выпалила:
– Знаешь, я большевичка… работаю в подпольной организации…
Он встретил эту весть равнодушно и пробормотал:
– Поскорее бы война кончилась… Я увезу тебя в Крым, на Кавказ, там есть такие чудесные уголки…
…В комнату вошла Гильда и заглянула ему через плечо:
– Ого, расписался… Не думаешь ли ты строчить целую поэму?
– Не беда, мужик большой разговор любит.
– Подумай, Ефимчик, как чудесно. Город наш! Какие у всех сегодня были лица, глаза!.. – Уперев руки в боки и встряхивая бурей светлых кудрей, она протанцевала по комнате и упала в кресло, закрыла глаза. – С ног валюсь…