Покой притихшего города охраняли разъезды. Подковы гулко били в мерзлую дорогу.
День и ночь из продскладов и баз на вокзал тянулись обозы с мукой, кожами и тюками мануфактуры.
На перекрестках вывихнутых слободских улчонок, под тоской серых заборов, жались кучки жителей…
– Ага, бегут… Увозят… Наработали.
– Это они эвыковыриваются.
– Каюк, всем каюк…
– Ох, бабоньки… Ох, батюшки…
– Не робей, тетки, хуже не будет.
– Может, казенки откроют, – сказал, не попадая зуб на зуб, пирожник Хрущов.
– Кто про что, а шелудивый про баню! – фыркнула вислорожая Фенька Бульда, и все рассмеялись.
Два отбившиеся от артели воза с мукой слобожане растащили.
С пожарной каланчи старый солдат Онуфрий первый увидал надвигающиеся тучи восстанцев: широко раскинувшись, затопив собою белые поля, они шли, подобны земляному потопу… Захлебываясь, задребезжал избитый пожарный колокол.
Ветром тревоги качнуло город.
А в исполкомовских коридорах сновали коммунары и рабочие дружинники, перепоясанные кишками патронных лент. По полу и на канцелярских столах спали вернувшиеся с ночного дежурства отрядники. Сбившийся с ног тщедушный завхоз награждал каждого добровольца ломтем хлеба, банкой консервов и осьмушкой махорки.
В кабинете Капустина заседал ревком.
Гильда протоколировала:Объявить город и уезд на осадном положении.
Все запасы оружия раздать рабочим.
Сформировать в самом срочном порядке летучий кавалерийский отряд.
Ускорить переброску на север скопившегося на вокзале хлеба, возложив ответственность за всю операцию на Гребенщикова и Климова…Чистый пикейный воротничок охватывал ее тонкую шею, непокорные после тифа кольца кудрей стояли дыбом, отчего вся она была похожа на ламповый ерш. Сваленный сном в угол дивана, похрапывал продкомиссар Лосев. Иван Павлович Капустин бегал по кабинету и говорил:
– Безобразное поведение отдельных наших отрядов срывает всю работу по ликвидации мятежа. Мародеров необходимо расстреливать на месте!.. Главу семьи, из которой хотя бы один человек ушел в банду, расстреливать на месте! Остальных брать заложниками… Кулацкий дом, из которого семья скрылась, сжигать! Имущество кулацкое раздавать бедноте… Только решительными и жестокими мерами нам в кратчайший срок удастся задавить мятеж. Время уговоров минуло, каленым железом мы должны, товарищи…
– Не пори горячку, Капустин, – прервал его Павел, – бить надо думаючи. Восстание, несомненно, вдохновляется кулаками… Кулак использовывает и свое влияние на деревню, и наши ошибки, но сам-то кулак прячется за широкую спину бедняка и середняка… Смородин вчера говорил: занимает он с отрядом деревню – кулаки первыми выходят встречать его с иконами, хлеб-солью и изъявляют свою покорность… Направленный в гущу восстанцев, наш удар вызовет еще большее озлобление в массе крестьянства и надолго поссорит нас с деревней… Повторяю, бить надо думаючи. Наша сила не только в штыке, но и в слове убеждения… Предлагаю немедленно выпустить воззвание к трудящемуся крестьянству, кинуть в очаги восстания самых преданных партийцев, чтобы они это воззвание как можно скорее распространили… Громить же со всей решительностью в первую очередь надо кулака, актив дезертиров и тех эсеров и колчаковских шпионов, что, по сведениям нашей разведки, шьются…– Восстало сто тысяч кулаков! Город окружен! – крикнул, врываясь в кабинет и сверкая налитыми кровью глазами, Пеньтюшкин. Он бросил на стол пучагу свежих депеш. – Товарищи, печальные новости!.. Глубоковский у заставы встречает мятежников с музыкой!.. Мы в западне!.. Восстало сто тысяч…
Капустин – дикий и растрепанный – хлестнул его в ухо и зашипел:
– Не вопи, сукин сын, не поднимай паники…
В задохнувшейся тишине где-то захлопали двери, в открытую форточку, как далекое рыданье, ветер донес всхлипы оркестра.
– Товарищи, спокойствие, – сказал Капустин, откашливая волнение и оправляя оттянутый маузером пояс. – Объявляю заседание закрытым…
По городу стучали выстрелы, и на далеких окраинах крики нарастали, как
о
бва
а-ал…
Павел летел через площадь, полы его шинели бились, словно крылья. С разбегу легкими прыжками взял лестницу и в дверях комнаты столкнулся с Лидочкой.
– Милый!
– Прощай, – задохнувшись от бега, сказал Павел. В последнем поцелуе губы прикипели к губам, еще и еще он перецеловал ее золотые глаза и легонько оттолкнул. – Беги к теткам.
– Зачем?
– Беги.
– Как?.. Разве?
– Да, мы отступаем. – Подумав, досказал: – На несколько дней.
– А я?
Павел промолчал и прошел в комнату.
Она прислушалась:
– Чу, стреляют… Кто стреляет?.. – Глаза ее были круглы, рот перекошен такой гримасой, какую никогда не заучить даже самому искусному актеру. – Павлик, мне страшно… Это… Это банда?
– Вроде этого, – отозвался он, стоя на коленях перед корзинкой и рассовывая по карманам бумаги. – Беги отсюда, плохо будет.
– А ты?
– Мне надо на вокзал.
– Но тебя поймать могут? Растерзать?
Он свистнул, выдвинул ящик стола и полными горстями стал пересыпать в карман похожие на желуди кольтовские патроны.
– Михеич где?
– Ах, не знаю.
– Беги, Лида, поздно будет.
– Не хочу одна!
– Ну, прощай, – шагнул он, – некогда.
– Подожди… – Сильными руками она обняла его за шею, крепким подбородком терлась о его небритую щеку. – Не ходи, никуда не ходи, Павлушенька…
– Прощай.
– Милый, убьют… Хочешь, я спасу тебя?.. Убежим к теткам… На вот, надевай, после брата осталась… – Она выхватила из чемодана офицерскую тужурку, перетряхнула ее, блеснул погон. – Никто не узнает. Павлик, я умоляю… Господи…