Россия, кровью умытая (сборник) - Страница 69


К оглавлению

69

Старик кормил и купал птиц, подстригал сломанные и искривленные коготки, чистил клетки, устраивал свадьбы, с перышка кормил птенцов желтком и тертой, выдержанной в молоке репой, к старым певцам для выучки подсаживал молодых, гонял по саду злейших своих врагов – кошек.

Однажды Олимпиада Васильевна вернулась с базара в большой тревоге:

– Батюшки-светы мои… Немцы нам войну объявили!

– Отстань, старая, всегда ты с пустяками, – отмахнулся раздраженный Казимир Станиславович. – Несчастье: у Светланы судороги ног и палец нарывает, должно быть, заноза. Оберни-ка у ней жердочку сукнецом… Черный дрозд заболел: второй день не ест, не пьет. Бузины надо… Или наловила бы ты мне пауков да мокриц – при запорах помогает.

– Где я тебе их наловлю? Я – не воробей.

– Ну купи миндального маслица. Настою в масле мучных червей и покормлю дрозда. Авось…

– Хорош, хорош, басурман.

Железной поступью прошла война, грянула революция, в городе не раз сменялись власти. Казимир Станиславович знать ничего не хотел. Блаженствуя, слушал своих певцов, радовался ихними радостями и печалился ихнею печалью. Прекратили выдачу пенсии. Казимир Станиславович встретил эту весть равнодушно. Частенько, кротко улыбаясь и заглядывая своей старушке в добрые глаза, он говорил:

– Олимпиадушка, зачем тебе подвенечное платье? Если я и протяну ноги, так замуж тебе не выходить. Лучше меня не найдешь. – И он седым усом шаловливо щекотал ее морщинистую шею. – Зачем нам перина, сундуки, какие-то вазы, сковородки? Последний раз ты пекла блины года три назад, когда Перун из-за ревности выклюнул глаз Заливистому… Заливистый… Как он пел… Как щелкал… Какие трели, и раскат, и дробь пускал… Господи! – Он стонал и смахивал со щеки мутную слезинку. – Нет, нет… Таких соловьев больше нет, нет и не будет… Зачем тебе ковровый платок? Не молоденькая. Зачем обручальное кольцо? Зачем нам стулья? Проживем и без стульев.

Старьевщикам за бесценок пошла всякая всячина. Сами жили кое-как и кормились кое-чем, спали на полу на каких-то лохмотьях, но птицы по-прежнему ни в чем не знали недостатка: кормушки их были полны, клетки вычищены, сквозь акации блистало солнце.

Многотысячная армия обложила город.

Всю эту ночь Казимиру Станиславовичу снились кошки.

– Гром, что ли? – спросил он, выглядывая в кухонное окно.

– Хорош, хорош, басурман, из ума выжил… Какой тебе гром? Из пушек палят.

– Кто палит? Из каких пушек?

– Да ну тебя… – махнула рукой Олимпиада Васильевна и побежала к соседке занять муки на подболтку.

Казимир Станиславович копался в саду – червей искал, – когда в дом ударил снаряд: в туче пыли проблеснул желтый огонь, и в один миг ветхое строение было охвачено пламенем. Отброшенный силою взрыва в лопухи и репейник, старик смотрел на горящий дом в оцепенении и не в силах был двинуть ни рукой, ни ногой…

Из Туречины

Казак Загинайло, дослужившийся за войну до чина подхорунжего, щелкал себя по щегольскому сапогу плетью и бойко рассказывал о своем побеге из турецкого плена:

– …Иду неделю, иду вторую, иду голодный… Горы, снега, все тропы и дороги позаметало, позамело. Иду. Орудия бухают. Ну, думаю, фронт недалече. Сердце радостью облилось. Иду. А ноги уж и не шагают. В ущелье речка гремит, над речкой аул. И до чего мне кушать захотелось, ну, крутит кишки, как клещами. Пропадать – так пропадать, что будет, а глядишь, чего и пожевать достану. Дождался ночи, спускаюсь… Ни огонька, ни визгу… Захожу в саклю – пусто, в другую – пусто. Весь аул облазил – и, вот тебе, ни живой души, ни крохточки хлеба. Разложил огонек, и так чего-то мне неудобно. Дай переобуюсь. Не тут-то было, вмерзли ноги в сапоги, хоть отруби да выкинь. Сидеть у огня, думаю, не годится. А пушки ну совсем близко грохочут. Мне умирать не любопытно. Мне любопытно на родину возвернуться. Помолился пресвятой богородице и кое-кому из самых главных угодников – и ходу. Иду. Стоит под луной гора крута да высока, – поглядеть, заломя голову, – и втемяшилось мне забраться на нее. Оттуда, смекаю, и позицию, и свой курень на Кубани увижу: така высоченна гора. Лез-лез, лез-лез, снега подо мной подломились, гу-гу, обвал… Закружило, завертело меня и обратно под аул в речку кинуло. Вылез, отряхнулся, как пудель, руки в крови, морда в крови, а на коленках и локтях мясо до мослов ободрано. Что тут будешь делать? Посушил на ветру лохмотья и опять на гору… Лез-лез, лез-лез, снова дрогнули снега, и снова меня в речку совлекло. Хоть плачь, хоть смейся. Больше суток я на ту проклятую гору царапался и все-таки влез, влез на самую вершину… Мать честная! Вот они, шагнуть раз, турецкие окопы. Под горой, чуть видно, наша позиция. На турок мне глядеть не любопытно, любопытно мне, как бы поскорее к своим. Поднимаюсь во весь рост и кричу: «Братцы!» А до братцев верст пяток с гаком, где ж там услышать? Турки загалдели и ко мне. Шалишь, кардаш, теперь я научился с гор кататься. Перекрестился, подвернул под себя потуже полы шинели и в свою сторону с обрыва – бух! Крики, стрельба, снежная пыль надо мной столбом. Как летел до своих окопов, не помню. Очнулся аж в тифлисском лазарете…

– Лихо.

– Бог не без милости, казак не без счастья.

– И язык турецкий вы, господин подхорунжий, изучили? – скроив почтительную мину, спросил Захар Догоняй.

– Не так чтобы очень, разве выпросить или купить чего, а украсть и так можно.

Слушатели дружно рассмеялись.

Побратимы

Они встретились в Кронштадте, на Якорной площади.

Арсений говорил скорую речь среди многотысячной волнующейся толпы моряков, солдат и портовых рабочих. Военный моряк французской службы Шарль Дюмон, что выделялся в толпе своей шапочкой с красным помпоном на макушке, слушал русского моряка с волнением: молодое, смуглого румянца лицо его было оживлено, осененные длинными ресницами глаза сияли.

69