Похоронили Ваську в братской могиле.
Сотник Воробьев передал командование своему помощнику Самусю, попрощался с сотней и, пообещав вернуться на неделе, ускакал с сыном в тыл, верст за двести, в родной город.
…Старуха встретила старика с Андрюшкой в воротах и обмерла. Высохшей рукой она вытирала рот и ничего не могла выговорить.
– С бедой, мать! С бедой! – крикнул Воробьев, пуская под навес нерасседланного взмыленного жеребца. – Сынка провоевал.
Старик побежал в хату. За ним, не видя свету, захлебываясь рыданьями, брела мать.
Через низкую каменную ограду заглядывала востроносая чахоточная соседка Лукерья.
– Чего у вас такое сделалось? – крикнула она Андрюшке, привязывающему к столбу лошадей.
Он поглядел на нее зверем и, ничего не ответив, пошел в хату.
В щелях забора сверкали любопытством чьи-то глаза. Скоро по всему поселку разнеслась весть, что у старого Воробья убили сына Ваську.
– Дурак ты, дурак, пустая башка, понесла тебя нелегкая! – вопила старуха. – Выдумщик проклятый, недаром у меня сердце ныло…
– Цыц! – прикрикнул на нее отец. – Я сам себе тоже не лиходей.
Она замолчала и, тычась по хате, как слепая, собирала ужинать.
Воробьев – драгунский вахмистр – прослужил на царской службе без малого тридцать лет. Осенью семнадцатого года он вернулся домой, увешанный медалями и крестами. По области наспех сколачивались красногвардейские отряды. В силах ли был старый драгун усидеть дома, когда на каждой площади гудели тысячные толпы и под гремевшую музыку плясали походные кони? Он дневал и ночевал на митингах, толкался по базарам и трактирам, как человек бывалый с сознанием превосходства слушал неистовые речи, посмеивался над разеватыми, не по форме одетыми красногвардейцами, заглядывал в брошенные казармы и без конца дивился царящей кругом бестолковщине. «Вся безобразия, – решал вахмистр, – оттого, что фронтовики за войну расхрабрели и не слушаются ни старых, ни новых начальников… Да и какие нынче пошли начальники? Все больше мальчишки да жиденята, строгости мало показывают». Так не признавал он новой власти, пока на митинге в городском саду с ним не сцепился спорить какой-то солдат, который сумел доказать, что «власть хороша, да порядки плохи». Новые мысли получили маленький перевес. Старик забрал обоих сынов и, все еще колеблясь, отправился в Совет требовать назначения в действующую часть. Там его обласкали, предложили хорошее жалованье и назначили командиром сотни, пообещав за верную службу дать в скором времени полк. С первых же боев старик втянулся в борьбу, крутой ненавистью возненавидел врага, и скоро слава о подвигах его сотни загремела по фронту. Дома оставалась старуха с дочерью Наташей, которая работала на местном пороховом заводе и кормила мать.
Нетронутый борщ остыл, подернувшись желтой пенкой навара. Андрюшка по приказу отца сбегал в шинок и поставил на стол две бутылки огневой кишмишовки.
Обстановка в хате была немудрая: кровать, застланная лоскутным одеялом, застекленный шкаф с посудой, сундук, обитый цветной жестью, под облупленным зеркалом пучок засиженных мухами бумажных цветов, и во всю стену причудливым веером были раскинуты фотографии – Воробей с женой из-под венца; Воробей в кругу полковых товарищей; Воробей – бравый драгун с распущенным во всю щеку усом; отец Воробья, Степан Ферапонтыч, николаевских времен солдат, – карточка облезла, глаза стали похожими на белые волдыри; женины братья, тоже все в военном; превыше всех сверкала золотым обрезом цветная, большого формата карточка, на которой Воробей был снят с обоими сынами; они сидели на конях, выпятив груди, как того требует драгунская выправка; фоном служила декорация со скалами, львами и печатной надписью «Львы Венеции»; под Васькой, кося лиловым глазом, словно живой стоял Воронок; в одной поднятой руке Васька держал наган, в другой – шашку; молодые глаза, чуть вздернутый нос и все лицо его было полно блещущего напора.
Андрюшка сидел печален и нем. До хлёбова и дымящихся кусков говядины он не притронулся, а водку пить не решался, так как не был к ней приучен.
Отец бегал по хате, подолгу задерживал налитые мутной слезой глаза на Ваське и шептал нежные слова. Потом останавливался перед наклеенной на стену картинкой из старого журнала: на картинке был изображен какой-то посланник в цилиндре и его жена, красавица с удивленно поднятыми бровями; тыча им в глаза вилкой, вахмистр выкрикивал все газетные ругательства о буржуях, которые мог припомнить, и стонал: «Ах, горе, горе…»
Опорожнив бутылку, он принялся за другую.
Перед воротами собралась толпа. Одни ругали старика, другие кляли войну, иные вспоминали, где, когда и каким видели Ваську в последний раз, и все жалели его.
Из-за угла вывернулась Наташа. При ее приближении голоса замолкли. Посторонились, пропустили, ни слова ей не сказав. Еще ничего не зная, но уже полная тревоги, она пробежала, дробно стуча каблуками, каменистый двор и, распахнув дверь, бросилась к отцу.
– Папа! – поцеловала его в колючую щеку. – Господи, вернулись? Народ перед воротами, я так и подумала, что вы вернулись.
Андрюшка, не переносящий бабьих нежностей, поздоровался с сестрой за руку.
– А где Вася? – просто спросила Наташа, сбрасывая жакетку и фартук.
– Лошадь ковать заехал, – твердо ответил Андрюшка и, с шумом выдвинув ящик стола, достал кружку и налил себе кишмишовки.
– Надолго али совсем отвоевались?
– Не, повидаться приехали.
– Мама, – Наташа только сейчас заметила нахохлившуюся мать, – чего ты такая сумная? Неможется?